Но можно ли вообще говорить о личности в средние века до эпохи гуманизма? Ученые, которые исходят из «модели» личности, формировавшейся уже в условиях Ренессанса, будут отрицать правомерность применения этой «модели» к предшествовавшей эпохе. Они не найдут в средневековье людей, подобных Петрарке или Фичино, вообще личностей, которые решительно отстаивали свою неповторимую индивидуальность. Однако констатация того несомненного факта, что средневековый человек усматривал доблесть не в том, чтобы быть ни на кого непохожим, но, напротив, в том, чтобы соответствовать образцам и авторитету, растворять свою индивидуальность в типе, а личное поведение подчинять строгим требованиям этикета, обычая, традиции, — эта констатация свидетельствует лишь о том, что средневековый человек был личностью иного типа, нежели та, какая начала вырабатываться при переходе к Возрождению.
Когда, например, церковные авторы начала средневековья твердили о «хромающей», «мужицкой», «неотесанной» латыни своих сочинений и отрицали собственную творческую оригинальность, то они придерживались определенного литературного «общего места», диктуемого смирением, каковое от них ожидалось. В подобных заявлениях приходится усматривать скорее «унижение паче гордости». Ведь тот же Григорий Турский (VI в.), который повторяет эту «общую тему», завершает «Историю франков» настоятельной просьбой: пусть те священнослужители, кои будут управлять Турской епархией после него, ни слова не изменят в его сочинениях. Когда эти авторы повторяли сентенцию о том, что Христос избрал своими учениками не ораторов и философов, а рыбарей и крестьян, то они приравнивали себя не только к неученым «простецам», но и к избранникам божьим. Гордыня осуждалась как самый тяжкий из грехов, и поэтому она скрывалась за смирением, явственно из-за него проглядывая. Нищих именовали «христовыми бедняками», — последние в земной иерархии, они осознавали себя первыми на лестнице восхождения в горний мир, и потому не без основания говорили в ту эпоху о «гордыне нищих».
Личность предполагает определенную степень самосознания. Неотъемлемым компонентом самосознания является оценка личности — ею самой и ее социальным окружением. Средневековые люди были несомненно озабочены этой оценкой. Рассмотрим два аспекта этого феномена.
В исландских «Речах Высокого», собрании афоризмов житейской мудрости, продиктованных опытом скандинавов, еще не утвердившихся в христианской системе ценностей, мы находим многочисленные предписания и советы, как должен вести себя человек в среде себе подобных. Достоинство, потребность в уважении окружающих наряду с опасением враждебных действий с их стороны и проистекающими отсюда требованиями осмотрительности и осторожности — лейтмотив, проходящий через всю эту песнь «Старшей Эдды». Максима, выражающая высшую ценность в глазах мудрого исландца, оставившего эти высказывания, гласит:
Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но смерти не ведает
громкая слава
деяний достойных.
Гибнут стада,
родня умирает,
и смертен ты сам;
но знаю одно,
что вечно бессмертно:
умершего слава.
Скандинавы той поры еще не были знакомы с понятием вечности, принесенным христианством, а славу человека понимали как те суждения, которые могут быть о нем высказаны современниками и последующими поколениями. Исландцы охотно сочиняли и передавали саги о своих предках, и герой одной из них («Саги о Боси») прямо заявляет: он желает, чтобы в саге, которая будет о нем рассказываться, содержалось только доброе, но отнюдь не дурное, — поэтому он ориентирует свое поведение на будущую сагу.
В феодально-христианскую эпоху подобные ценности выражались преимущественно лишь в господской среде. Рыцарство, аристократия стремились увековечить свою славу, знатность и доблесть в «песнях о подвигах», в рыцарском эпосе; они утверждали эти ценности всем своим поведением в сражениях, турнирах, при помощи демонстративной щедрости и обмена дарами, в формах обязательного этикета поведения. Для других, «неблагородных» классов и групп общества подобная забота о собственной славе едва ли характерна.
С христианством утверждается иная система ценностей, шкала которой определится религией, сознанием греха и неминуемо следующего за ним загробного наказания. Согласно официальной доктрине, суд над душой человека состоится «в конце времен», после второго пришествия Христа и воскрешения из мертвых всего рода человеческого. Входя в собор, верующий видел на западном портале скульптурную сценку Страшного суда: восседающего на престоле высшего Судию, фигурки восставших из гробов грешников, архангела с весами, на которых взвешиваются души, бесов, увлекающих осужденных в геенну, и Авраама, в лоно которого приходят оправданные Христом души избранников.
Но идея суда, который произойдет неведомо когда в будущем, видимо, не удовлетворяла потребности человека в том, чтобы знать, каковы его заслуги и прегрешения, какова истинная конечная оценка его личности, — он хотел знать об участи своей души уже теперь. И вот в бесчисленных назидательных «примерах», которые монахи и священники использовали в проповедях и в рассказах о странствиях душ временно умерших по загробному миру, т.е. в жанрах средневековой словесности, адресованных церковью самым широким слоям верующих, мы находим совсем иную версию суда. Суд происходит на смертном одре индивида. Ангелы и черти устраивают тяжбу из-за души отдельного человека, предъявляют списки его грехов и добрых дел, выносят приговор, и незамедлительно после его кончины душа в соответствии с приговором отправляется в ад или рай. Страшный суд «в конце времен», естественно, никто не мог отменить, но на момент о нем как бы «забывают». В сознании верующего оба суда, «великая» и «малая» эсхатологии парадоксальным образом сосуществуют.